Ермолины простились с Логиным… Он остался один. Влажная вечерняя тишина наполняла его светлою печалью. Отрывками вспоминались сегодняшние разговоры, — и воспоминания проносились медленно, как клочья облаков на небе, слегка озвездившемся, светло-синем с зеленоватыми краями. Один образ стоял перед ним неотступно, как небо, которое многократно просвечивало сквозь клочья облаков, — образ Анны. Очарование веяло от него… Но чем дальше уходил Логин, тем больнее разгоралась в его душе отрава старых сомнений. Мечта о счастии мучительно умирала, мимолетная, радостная, — и ненужная…
Логин думал о счастии того, кто полюбит Анну и кого она полюбит. Был теперь уверен в том, что для него это счастие недоступно. Да и не нужно оно ему. Сердце его холодно, — и никакой обман жизни не имеет над ним власти. Не может он полюбить, — и нечем ему возбудить любви! Одиноко догорит его жизнь. Порочно и холодно его сердце. Мысль отвергает плотскую любовь и всякое вожделение. Все желания имеют одинаково незаконную природу — и узаконенные обычаем, и тайные. Все они возникают из суетного стремления к расширению своей личности, призрачной, вечно текущей и обреченной на уничтожение. Горе вожделеющим, горе тем, кто надеется! Всякая надежда обманет, и всякое вожделение оставит по себе тягостный угар. Но и счастливы только желающие, — потому что всякое счастие — обман и мечта. Кто понял жизнь, тот ей рад и не рад, и отвергает счастие.
Но все же сладко было мечтать об Анне. Не было зависти к чужому счастию, к наивному счастию того, кто возьмет ее в жены.
Анна вошла в отцов кабинет. Она вся была простая и чистая, как вода нагорного ключа. Густая коса ее была распущена и опускалась до пояса.
Было поздно. Ермолин сидел и просматривал газеты: почта пришла утром, но Ермолин весь день был занят. На тяжелом письменном столе с потертым зеленым сукном светло горела под зеленым колпаком стеклянная на бронзе лампа. Все здесь было просто и скромно. Широкие окна давали днем много света. По стенам теснились открытые шкафы с книгами, расставленными тесно, по форматам, на передвижных полках, так что над книгами не оставалось пустых мест. Диван, обитый сафьяном, несколько кресел и стульев, по стенам несколько фотографий в ореховых резных рамках, — и нигде ничего лишнего, никаких украшений и безделушек-Анн а придвинула стул и села рядом с отцом. У нее, как и у Анатолия, была привычка каждый вечер приходить к отцу. Их беседы наедине, то краткие, то продолжительные, бывали похожи на исповеди. Беспощадная откровенность, строгий суд. Анна рассказывала впечатления дня. Это почти заменяло дневник. Ее дневники были кратки. Это были только памятные заметки, беглые намеки: одно слово обозначало целое событие, сжатые формулы вмещали ряд мыслей. Только для нее самой были понятны краткие записи в тоненьких синих тетрадках.
— Я почему-то все думаю о Логине, — сказала Анна.
— Я люблю его, — отвечал Ермолин, — но мало я в него верю.
— В нем большая борьба. Гроза, которая еще не надвинулась: не то зарницы, не то молнии…
— Не то гром, не то стучит телега, — докончил Ермолин с улыбкою.
— Да, вот ты шутишь, — а ведь ему в самом деле тяжело. Он тянется в разные стороны и видит две истины разом. У него всё противоречия, — и не хочет скрывать их.
— Или не умеет. Умственная леность.
— Скорее смелость. Он как коршун, который захватил в каждую лапу по цыпленку, и не может подняться с обоими, и не хочет бросить ни одного, и бьется крыльями в пыли. Он не овладел целою истиною.
— И не овладеет, сухо сказал Ермолин.
Почему? спросила Анна и быстро покраснела.
— Да потому, что в нем нет настоящей силы.
— А мне кажется…
— Он рассуждает иногда верно, и дело его будет сделано, может быть, но другими. Сам он-лишний.
— Ах, нет! В нем-то и есть сила, только скованная.
— Чем?
— Сама на себя разделилась. Но это настоящая сила. Ермолин улыбнулся.
— Посмотрим, в чем она скажется.
— В нем много злого… порочного, — тихонько сказала Анна, точно это слово обжигало ей губы. — Ему нужен порыв, подъем духа, — может быть, нужно, чтоб кто-нибудь зажег его душу.
— Не ты ли?
Анна покраснела и засмеялась.
Аннина спальня во втором этаже. В ней окна оставались открытыми во всю ночь.
Утром над постелью пронеслись влажные и мягкие веяния. Анна проснулась. Окна розовели. Солнце еще не взошло, но уже играла заря. Было свежо и тихо. Чирикали ранние птицы. Анна быстро встала и подошла к окну.
Томность развивалась в ее теле. Холодок пробегал под ее тонкою одеждою.
Под окном стояла березка. Ее сочные и тонкие ветки гнулись. Сад еще слегка туманился. На светлом небе алели и тлели тонкие тучки.
Анна вышла в сад. Никто не встретился. Шла босая по сыроватому песку дорожек. Охватил утренний радостный холод. Кутала плечи в платок. Хотелось идти куда-то далеко, — а глаза еще порою смыкались от недоспанного сна. Вышла через калитку из сада и шла парком, по росистой тропе между кустами бузины. Запах цветов бузины щекотал обоняние…
Солнце всходило: золотой край горел из-за синей мглы горизонта. Анна взошла на вершину обрыва, туда, где вчера Логин измял собранные им ландыши. Дали открывались из-за прозрачного, розовато-млечного тумана, который быстро сбегал. Сырость и холод охватили Анну. Было весело. И грусть примешивалась к веселости. Все было вместе: и радость жизни, и грусть жизни. В теле разливалась холодная, бодрая радость; на душе горела грусть. Мечты и думы сменялись…
Река с розовато-синими волнами, и белесоватые дали, и алое небо с золотистыми тучками — все было красиво, но казалось ненастоящим. За этою декорациею чувствовалось колыхание незримой силы. Эта сила таилась, наряжалась, — лицемерно обманывала и влекла к погибели. Волны реки струились, тихие, но неумолимые.