Музыка умолкла. Шумно двинулись к ужину. Ужинали в двух комнатах: в большой столовой и в маленькой комнате рядом. В большой столовой было просторно и чинно. Там собрались дамы и девицы, несколько почтенных старцев скучающего вида и молодые кавалеры, обязанные сидеть с дамами и развлекать их,
Андозерский сидел рядом с Анною и усердно занимал ее. Хорошенькая актриса Тарантина наивничала и сюсюкала, блестя белыми, ровными зубами. Апатичный Павликовский развлекал ее рассказами о своих оранжереях. Биншток говорил что-то веселое Нете, Ната сверкала на него злыми глазами. Гомзин расточал любезности Нате. Каждый раз, когда Ната взглядывала на его оскаленные зубы, белизна которых была противна ей (у Бинштока зубы желтоваты), в ней закипала злость, и она говорила дерзость, пользуясь правами наивной девочки. Мотовилов с суровым пафосом проповедовал о добродетелях. Жена воинского начальника потягивала вино маленькими глотками и уверяла, что если б ей представило случай для обогащения отравить кого-нибудь и если бы это можно было сделать ни для кого неведомо, то она отравила бы. Мотовилов ужасался и энергично восклицал:
— Вы клевещете на себя!
Дряхлый воинский начальник и обе старшие Мотивиловы тихо разговаривали о хозяйстве. Дубицкий рассказывал, как он командовал полком. Зинаида Романовна делала вид, что это ей интересно. Клавдия и Ермолин о чем-то заспорили тихо, но оживленно. Палтусов и жена Дубицкого-она была рада, что муж сидел от нее далеко, — говорили о театре и о цветах.
В маленькой комнате было тесно, весело и пьяно. Здесь были одни мужчины: подвыпивший отец Андрей; Вкусов, беспрестанно восклицавший то по-русски:
— Я, братцы, налимонился! То по-французски:
— Фрерчики, же сюи налимоне!
— И забыл о жене! — попадал ему в рифму Оглоблин. Казначей рассказывал циничные анекдоты; Юшка, красный как свекла; Пожарский и Гуторович, их не забирал хмель, хоть они пили больше всех; Саноцкий и Фриц., неразлучная парочка инженеров; еще штук пять господ с седеющими волосами и наглыми взглядами. Сюда же попал и Логин.
За этим столом пили много, словно всех томила жажда, выбирали напитки покрепче, лили их в самые большие рюмки, не стесняясь тем, что на дне остаются капли иного напитка; ели с жадностью и неопрятно, громко чавкали, говорили громко, перебивали друг друга, переругивались. Разговоры были такие, что даже эти пьяные люди иногда понижали голос, чтоб не услышали дамы. Тогда кружок собеседников сдвигался, сидевшие далеко перегибались через стол, другие наклоняли головы, на короткое— время становилось тихо; слышался только торопливый шепот, — и вдруг раскаты разудалого хохота оглашали тесную комнату и заставляли вздрагивать дам в большой столовой.
— Что анекдоты, — сказал с гулким смехом отец Андрей, — слушайте, братцы, я вам лучше расскажу действительное происшествие, бывшее со мною. Какой я на днях сон видел! Вижу я себя в некоем саду, и в том саду стоят все елочки, а на елочках висят лампадочки. В лампа дочках масло налито, светиленки плавают, огонечки теплятся, так это все чинно, благообразно. И вижу я, около тех лампадочек суетятся услужающие. Как только погаснет лампадка, сейчас ее услужающий снимает. Вот я постоял, поглядел, да и спрашиваю, что, мол, это за лампадки. Услужающий и говорит: "Это не простые лампадки, это— судьба человеческая; где ярко горит огонь, там еще много жизни у человека осталось, а где масла мало, тому, говорит, человеку скоро конец". Тут я, братцы, ужаснулся хуже, чем перед архиереем. Однако собрался с духом, да и спрашиваю: "А что, господин, нельзя ли узнать, какая тут моя лампадка?" Повел он меня к одной елочке. Висит там несколько лампадочек, все горят ярко, а одна чуть-чуть теплится. "Вот эта, — говорит, — твоя и есть". Стал я изыскивать средства. Вижу — услужающий отвернулся, Я засунул скорее палец в чужую лампадку, — масло, известно, пристает, — я в свою лампадку его скапнул— огонек опять оживился. И так я несколько раз: как только он отвернется, так я палец в чужую лампадку, а потом в свою, накапываю себе помаленьку. И уж изрядно накапал, только вдруг не остерегся, поторопился, — и попался. Услужающий, как на грех, обернись, и видит, что я пальцем в чужой лампадке колупаюсь. Как он закричит: "Что ты делаешь? Да куда ты лезешь?" Да как хлобыснет меня по роже, аж, братцы, я проснулся.
Гулкое— грохотание носилось вокруг стола.
— И что ж оказывается? Это по морде-то меня жена в сердцах огрела.
Когда хохот затих, Баглаев начал было:
— А вот, господа, когда я служил в сорок второй артиллерийской бригаде…
— Врешь, Юшка, — крикнул Саноцкнй, — никогда ты в артиллерии не служил.
— Ну вот, как не служил?
А ты, голова с мозгами, в каком университете воспитывался?
— В Московском, известно!
— А я так слышал, что тебя из второго класса гимназии выгнали.
— Наплюй тому в глаза, кто тебе это говорил.
— Наплюй сам: вот он здесь, — Константин Степаныч.
— Костя, друг, и это ты? И у тебя язык повернулся? — с укором восклицал Баглаев.
— Знаем мы тебя, городская голова: враль известный, — отвечал Оглоблин-Вот ты расскажи лучше, как из городской богадельни мальчишки бегают.
— Богадельня-мерзость! — оживился Юшка, — грязь, беспорядок, все крадут, старики и старухи пьянствуют, мальчишки без надзору шляются и шалят.
— Стой, стой, голова с мозгами, — закричал Саноцкий, — кого ты обличаешь? Кто богадельней заведует?
— Известно кто: голова.
— А голова-то кто? За столом хохотали.
— Ловко, Юшка, — восторгался казначей, — забыл, что голова.