— Умереть! Вот чего я больше всего хочу! Умереть, умереть! — тихо и как бы со страхом сказала Клавдия, и замолчала, и низко наклонила голову -
На губах Палтусова мелькнула жесткая усмешка. Он незаметным движением закутал горло и заговорил настойчиво:
— Перед нами еще много жизни. Хоть несколько минут, да будут нашими. А потом пойдем каждый своею дорогою-вы в монастырь, грехи замаливать, а я… куда-нибудь подальше!
— Ах, что вы сделали со мною! Противно даже думать о себе. Я и не была счастлива никогда, — но была хоть надежда, — пусть глупая, все же надежда, — и я веровала так искренно. И все это умерло во мне. Пусто в душе — и страшно. И так быстро, почти без борьбы, вырвана из сердца вера, как дерево без корней. Без борьбы, но с какою страшною болью! Любить вас? Да я вас всегда ненавидела, еще в то время, когда вы не обращали на меня внимания. Теперь еще больше… Но все-таки я, должно быть, пойду за вами, если захочу выместить вам всю мою ненависть. Пойду, а зачем? Наслаждаться? Умирать? Тащить каторжную тачку жизни? Я читала, что один каторжник, прикованный к тачке, изукрасил ее пестрыми узорами. Как вы думаете, зачем?
— Какие странные у вас мысли, Клавдия! К чему эта риторика?
— К чему, — растерянно и грустно повторила она, — к чему он это сделал? Ведь это ему не помогло, — с участливою печалью продолжала она, — тачка ему все же опротивела. Он умолял со слезами, чтобы его отковали. Мало ли кто чего просит!..
— Поверьте, Клавдия, настанет время, когда вы будете смотреть на эти ваши муки как на нелепый сон, — хоть все это, не спорю, искренно, молодо… Что делать! Плоды древа познания вовсе не сладки, — они горькие, противные, как плохая водка. Зато вкусившие их станут, как боги.
— Все это слова, — сказала Клавдия. — Они ничего не изменят в том, что с нами случится. Довольно об этом, — пора домой.
В мечтах звучало:
— Мимолетно наслажденье, радость увянет и остынет, как стынут твои руки от ветра с реки. Но мы оборвем счастливые минуты, как розы, — жадными руками оборвем их, и сквозь звонкое умирание их распахнется призрачное покрывало, мелькнет пред нами святыня любви, недостижимого маона… А потом пусть снова тяжело падают складки призрачного покрова, пусть торжествует мертвая сила, — мы уйдем от нее к блаженному покою..
— В душе моей трепещет неизъяснимое. Что счастие и радости, и земные утехи, бледные, слабые! Наивная надежда так далека, так превысил ее избыток моей страсти! Детская вера упраздняется совершеннейшим экстазом недостижимой любви. Память минувшего, исчезни! Рушатся, умирают тени и призраки, душа расширяется, яснеет, — без борьбы свергаются былые кумиры перед зарею любви, без борьбы, но переполняя меня сладкою болью.
— Любить-воплощать в невозможной жизни невозможное жизни, расширять свое существование таинственным союзом, сладким обманом задерживая стремительную смену мимолетных состояний!
— Так жажду жизни, что поработить себя готова другому, только бы жить в нем и через него. Возьми мою душу, ты, который освободил ее от мелькания утомительных призраков жизни, — свободную, как дыхание ветра, возьми ее, чтобы чувствовала она в своей пустыне властное веяние жизни. Всюду пойду за тобою, наслаждаться ли, умирать ли, влечь ли за собою минуты и годы ненужного бытия, — всюду пойду за тобою, навеки твоя…
— Старые заветы исполнятся, мы будем, как боги, мудры и счастливы, — счастливы, как боги.
Прохладный ветер настойчиво бился о лицо Логина. Он очнулся. Грезы рассеялись. В саду было совсем тихо. Логин медленно пошел домой. Кто-то другой шел с ним рядом, невидимый, близкий, страшный.
Когда он всходил на крыльцо своего дома, перед запертою дверью он почувствовал-как это бывает иногда после тревожного дня, — что кто-то беззвучным голосом позвал его. Он обернулся. Чарующая ночь стала перед ним, безмолвная, неизъяснимая, куда-то зовущая, — на борьбу, на подвиг, на счастие, — как разгадать? Блаженство бытия охватило его. Черные думы побледнели, умерли, — что-то новое и значительное вливалось в грудь с широким потоком опьяняющего воздуха… Радость вспыхнула в сердце, как заря на небе, — и вдруг погасла…
Ночь была все так же грустно тиха и безнадежно прозрачна. От реки все такою же веяло сырою прохладою. Скучно и холодно было в пустых улицах. Угрюмо дремали в печальной темноте убогие домишки.
Логин чувствовал, как кружилась его отяжелелая голова. В ушах звенело. Тоска сжимала сердце, так сжимала, что трудно становилось дышать. Не сразу вложил он ключ в замочную скважину, открыл дверь, добрался кое-как до своей постели и уже не помнил, как разделся и улегся.
Он заснул беспокойным, прерывистым сном. Тоскливые сновидения всю ночь мучили его. Один сон остался в его памяти.
Он видел себя на берегу моря. Белоголовые, косматые волны наступают на берег, прямо на Логина, но он должен идти вперед, туда, за море. В его руке-прочный щит, стальной, тяжелый. Он отодвигает волны щитом. Он идет по открывшимся камням дна, влажным камням, в промежутках между которыми копошатся безобразные слизняки. За щитом злятся и бурлят волны, — но Логин горд своим торжеством. Вдруг чувствует он, что руки его ослабели. Напрасно он напрягает все свои силы, напрасно передает щит то на одну, то на другую руку, то упирается в него сразу обеими руками, — щит колеблется… быстро наклоняется… падает… Волны с победным смехом мчатся на него и поглощают его. Ему кажется, что он задыхается.
Он проснулся. Гудели колокола церквей…
Клавдия и Палтусов вошли через террасу в дом. В комнатах было тихо и темно. Прилив отвращения внезапно шевельнул упрямо стиснутые губы Клавдии. Ее рука дрогнула в руке Палтусова. В то же время она поняла, что уже давно не слушает и не слышит того, что он говорит. Она приостановилась и наклонила голову в его сторону, но все еще не глядела на него. Слова его звучали страстью и мольбою: